И вот сижу я и думаю — на хрена? Вот на хрена, блин?
Зашел что-то разговор в комментариях. Вспомнил трех пленных чеченцев, которых пехота взяла под Черноречьем, зимой двухтысячного, когда Басаев со своим отрядом уходил из Грозного по руслу Сунжи и где ему оторвало ногу. Не знаю, может, это у нас взвод такой был, но когда я слышу рассказы про отрезанные уши, про расстрелянных — у нас такого не было. Этих пленных тоже никто не бил. Не то что не бил — даже никто и не унижал. И никакой ненависти тоже не было. Ненависть вообще, ин дженерал — была. А вот к этим троим — уже не было. Просто посадили на броню, отвезли к комбату, сдали. И все.
Помню, что у того, который сидел рядом со мной, были огроменные ручищи. Его рука была толще моей ноги.
И еще запах, конечно же. Очень неприятный. Запах ожидания смерти. Когда человек думает, что его ведут убивать, он начинает пахнуть очень особенно. Холодный предсмертный пот — да, это правда. Это не метафора. Это физиология. У предсмертного страха очень неприятный запах.
Это теперь, сам пройдясь по этой дорожке — с мешком на голове и связанными за спиной руками — к стенке (литературщина, да, но меня и правда ставили спиной к стене), я понимаю, что ощущали те люди.
Там, на этом краю — страшно. Правда очень страшно.
Пленных мы отдали комбату. Двоих он сдал дальше в особый отдел — и я очень хочу думать, что они просто получили сроки. Или были обменены потом на наших пленных. Или выкуплены родственниками. Потому что меньше всего мне хочется быть хоть как-то причастным к тому, чтобы этим людям вырывал ногти, а потом закапывал в лесополосе какой-нибудь очередной реставратор-фсбшник, поехавший головой на величии своего русского мира.
А третьего, как раз того, с огроменными ручищами, с которым мы на броне соприкасались коленями — расстрелял ординарец комбата, Шиш. Потом хвастался еще, идиот — я такого матерого боевика завалил. Шиша и до этого не особенно то любили, а после совсем перестали здороваться. Не чмырили, нет, в глаза ничего не говорили — просто ждали, когда он уйдет. Потому что быть солдатом — это одно, а быть палачом — совсем другое. И солдатская среда это чувствует всегда особенно обостренно.
Шиш потом поступил в военное училище. Рязанское, кажется. Теперь в Украине русский мир строит, наверное. Если жив еще.
И вот сейчас, через пятнадцать лет, в эти весенние сумерки, в среду, в восемь часов вечера, я сижу, пялюсь в стенку, и вспоминаю обо всем этом.
Так бывает. Годами все это было похоронено где-то в бардаке воспоминаний, уже казалось уже совсем ушло в прошлое, завалило горой других вещей, а потом вдруг по какой-то совершенно необъяснимой цепочке ба-бах! — и взрывом в башке вспыхивает очередной момент.
И вот сижу я и думаю — на хрена? Вот на хрена, блин?
Вот жил себе в Москве рафинированный мамин сынок, из интеллигентной семьи учителя и инженера, панковал, носил длинные волосы, пил водку в компании телогреечников по подвалам, слушал Егора и любил читать книжки — вот нахрена вы его выдернули из-под мамкиной юбки, посадили на броню, всунули в руки автомат и отправили куда-то черт знает куда с приказом стрелять в людей, которых он до этого в глаза не видел? И возить на броне людей с мешками на голове перед смертью?
На хрена вы меня через все это дерьмо протащили?
Чтобы я теперь, через двадцать лет, седой, лысый и уже в конец за эти годы офигевший от происходящего, сидел, вспоминал, как пахнут люди перед расстрелом и думал — на хрена вы все это навротили-то, ребята?
А главное — чего вы все не заткнетесь-то никак?
Все лезете, и лезете к другим черт знает куда. Все посылаете, и посылаете, и посылаете людей с приказом стрелять в других людей, которых они в глаза не видели до этого. Все тащите и тащите пленных с мешками на голове в свои подвалы все к тем же своим реконструкторам. Все убиваете, и убиваете, и убиваете. Надеюсь вы хотя бы ночами так же вскакиваете в холодном поту. Надеюсь, вам хотя бы так же страшно от того, что вы наворотили за все эти годы. И продолжаете воротить.
Временами я все-таки очень хочу, чтобы попы оказались правы и ад все же существовал.
Аркадий Бабченко, «Эхо Москвы»