Почему после падения Берлинской стены русские не стали такими же, как другие народы Европы.
Когда Горбачев дал отмашку сносу Берлинской стены, можно было, очаровавшись моментом, подумать, что и все прочие стены в Европе рухнут вот-вот.
Железный занавес, скрежеща, пополз вверх, и два мира — блеклый, чуть не черно-белый, социалистический, и цветной, капиталистический — уставились с изумлением друг на друга. Мы знали, что вы живете лучше, но не подозревали насколько. Вы догадывались, что у нас все обстоит побледнее, но не понимали, как мы с этим миримся.
Эта ваша и наша Стена, этот наш и ваш Занавес — их точней было бы сравнить с плотиной, которая разделяла и удерживала по обе стороны от себя под разным давлением миллионы людей. Ее взорвали — или она сама рухнула под натиском эпохи (хотя вот в Китае же ее законопатили — и она стоит себе) — и человеческие потоки хлынули навстречу друг другу, смешались, и некоторое время спустя устаканились на единой отметке, на среднем уровне.
Что имели вы, стало доступно нам. Что вы знали, стало нам известно. Свобода, которой у нас не было отродясь, — не абстрактная свобода, а хотя бы свобода где угодно жить, чем угодно заниматься, с кем угодно спать и ездить к вам в отпуск, а то и переехать насовсем, — была нам дана, и мы стали этой свободой пользоваться и злоупотреблять.
Стены не исчезли окончательно, но их хотя бы заменили на металлические легкие ограждения — вроде тех, какие использует наша полиция для создания загонов, в которых имеет право митинговать наша оппозиция.
В новой «свободной» России не было никакой идеологии, а значит, и поводов продолжать с Западом соперничество и борьбу не виделось. Запад был к нам снисходителен: военных баз в Подмосковье не размещал, разоружения и репараций не требовал, слал гуманитарную помощь — помню, сам получал в школе пакеты сухого молока. Почему именно молоко? Ну и черт с ним, молоко и молоко, какая разница, это ведь символ, а не продукт.
Наша промышленность производила танки и автоматы, ваша — телевизоры, видеомагнитофоны и компьютеры, модную одежду и модную музыку, модное кино и, наконец, просто разнообразную еду. Мы хотели быть вами, и наконец нам это позволили. Жители городов, опьяненные потребительской вседозволенностью, преклонили колена перед западным Золотым тельцом.
Мы обращались в вашу веру, просто потребляя ваше, выучивая названия ваших брендов, дорываясь до ваших писателей, поглощая ваши телесериалы. Мы наконец ели то, что до тех пор было вашей привилегией: полки наших магазинов были завалены вашими продуктами. Причащались бордо и круассанами. Приезжали к вам и, оглушенные, щурясь от слишком яркой картинки, разглядывали вашу Барселону, ваш Берлин, ваш Лондон.
И вот мы до отвала насосались этого вашего молока: наелись ваших продуктов, насмотрелись вашего кино и ваших столиц. А вы привыкли к нам: русская речь на ваших улицах вас больше не удивляет.
Вас удивляет другое: что вдруг потом с нами случилось? Что случилось между нами? Как восхищение в наших глазах сменилось пренебрежением, зависть — чувством превосходства? Почему, поучившись у вас тому, как правильно быть современными западными людьми, мы так в этом и не преуспели, и решили забраться обратно в свое неуютное восточное прошлое?
Откуда наш рецидив империализма, зачем нам учинять войны в своих бывших вотчинах, для чего нам лезть в вашу политику, почему мы раз за разом выбираем для себя сильную руку, робко ластясь к ней — и сжимаясь, когда она заносится над нами? Что этакое нас гложет? Почему мы не смешались с вами, когда наши сосуды стали сообщаться, почему разница потенциалов не исчезла, почему на месте ограждений опять строят стены?
Вы спрашиваете себя: «Может, это мы виноваты?» Недопоняли, недоучли, пережали? Или просто русские — не европейцы, никогда ими не были и никогда ими не будут, не стоило и надеяться?
Вы скажите за себя сами, а я скажу за нас.
Все дело как раз именно в том, что мы всегда на вас равнялись и всегда себя с вами сравнивали.
Россия — страна догоняющего развития, и почти все ее модернизационные скачки были связаны именно с новыми волнами заимствований на Западе. Но технологии Европа всегда отдавала нам в одном пакете с ценностями, с идеологией, с образом жизни. Модернизация приводила к культурным прививкам. Она требовала отказа от традиций и укладов. Хочешь ускоряться — сначала признай себя отсталым. Отказывайся от своих ценностей, признавай их архаичными, неуклюжими, бессмысленными. Ставь под вопрос свою историю, свою идентичность. Распишись в том, что особый твой путь в очередной раз завел тебя в тупик. Хочешь быть европейцем — признайся себе в том, что ты — человек второго сорта, который мечтает стать человеком сорта первого. В этот конфликт упираются все попытки модернизировать и вестернизировать Россию.
А единственный раз, когда мы пытались учить жить вас, когда Россия несла цивилизаторскую миссию Европе — я имею в виду коммунистическую революцию и последовавший за ней всеевропейский сдвиг влево, — завершился провалом.
Вам кажется, что по окончании холодной войны блага вашей цивилизации в очередной раз достались нам даром, но для нас эта война кончилась нашим поражением. У нас комплекс неполноценности — в особенности у тех, кому советская власть обещала построить на земле коммунистический рай, оплаченный кровью отцов и дедов, еще до конца столетия. Обещала прямо перед своим банкротством.
И наша имперская ностальгия — нормальная человеческая ностальгия по утраченному мировому величию, от которой мучаются до сих пор Великобритания, Франция и даже Венгрия, — наложилась на извечный наш комплекс неполноценности, на ощущение себя людьми второго сорта перед европейцами, комплекс, от которого только имперская гордость нас и излечивала. Да, мы жили в говне, но наши танки стояли от Владивостока до Дрездена, Варшавы и Праги: мы были величайшей (если судить по территории) из сохранившихся империй.
Вкратце, с нами случилось вот что: мы променяли гордость на колбасу, но, когда наелись колбасы, снова вспомнили о гордости. Ничего такого особенного, нас вполне можно понять. На нашем месте мог бы быть каждый, и немцы на нем уже оказывались.
И комплексы простого (пост)советского человека тут совпали с комплексами постсоветских элит, которые приезжали на Запад сорить деньгами и все равно не чувствовали себя равными западным элитам. Деньги-то у них на Западе брали, иногда изображая подобострастие, но искреннего уважения в глазах берущих не было. А когда западные элиты разобрались получше, что из себя представляют элиты российские — неразделимый сплав криминала, спецслужб и крупного бизнеса, — то стали к ним относиться с опаской и еще большей брезгливостью, и сотрудничество с ними свели к уровню сотрудничества с сидящими на алмазах африканскими диктаторами-людоедами.
А с нами было так нельзя. Мы все почувствовали. Мы, между прочим, ранимые.
Что же открытый мир-то не сработал, спросите вы? Железный занавес, хотя починен уже и смазан, все еще висит в небе. Мы же можем к вам ездить, да и интернет у нас целиком не отключали. Очевидно же, что европейская модель, модель мягкой силы, гуманного общества, обволакивающего экономического воздействия, куда эффективней нашей. Разве мы не видим, что у вас лучше, что с вами лучше, чем против вас?
Видим. В этом-то и беда. В открытом мире, где у граждан есть возможность сравнивать все со всем, где им всегда приходится спрашивать себя, почему они живут хуже соседа, власти приходится изыскивать этому свои объяснения и свои оправдания.
Мы хуже живем, зато у нас свой особый путь, говорит нам телевизор. Мы беднее, зато мы гордые. Это буржуи нас наказывают за то, что мы Крым взяли. Это они нам с колен подняться не дают. Да, мы в говне по пояс, зато вон какие танки по Красной площади ездят.
А что же с чемпионатом мира, спросит нас любопытный европейский читатель? Это разве не жест открытости новой России внешнему миру?
Ну да, жест. Или, скорее, судорога. Вы пользуйтесь им, кстати, приезжайте к нам, посмотрите, как мы живем. Кто знает, когда в следующий раз получится.
Дмитрий Глуховский, «Сноб»