Мы привыкаем к тому, что война — это, наверное, не так уж и страшно.
Как оказалось, слово «война» — страшное слово, которому если бы и звучать, то шепотом, в тишине и по особым случаям, — может быть чем-то обыденным, ироничным и брошенным вскользь. В то же время оно может быть пугающе реальным: что вы хотели, война-с, судари и сударыни. Инцидент с украинскими судами в Керченском проливе заставил произносить это слово многих: кого-то со страхом, кого-то с восторгом предвкушения, «лишь бы не было», «наконец-то». И то, и другое звучало будничным: проснемся, а завтра война (слава богу, или бог не уберег). Проснулись — войны нет (разве что рубль снова подешевел к евро и доллару), но дело ее живет. Мы говорим, мы чувствуем, мы готовы.
Тем, кто войны опасается и еще не привык к громкому звучанию этого сочетания букв, уже сообщили, что Россия и Украина (употребляется при этом местоимение «мы») воюют уже больше четырех лет — чему вы вообще удивляетесь и чего боитесь? Ну, война. В Донецке и Луганске тоже постреливают, там гибнут люди — случается, бывает. Об этом опасающимся сообщили как ультраоппозиционеры, так и ультраконсерваторы. Официальная пропаганда, кстати, слова «война» сторонится — конфликт, противостояние, нападение. Синонимов и эвфемизмов достаточно, и, в принципе, понятно, почему даже во времена самых ожесточенных боев в Донбассе государственные телеканалы удерживались от окончательных определений. Историческая память слишком тонкая материя, чтобы ее трогать в пропагандистских целях — последствия могут быть самыми неоднозначными. У нас ведь стабильность, в конце концов.
В советской картине мира начиная, по меньшей мере, со второй половины 1960-х понятие «война» было возведено практически в статус религиозного культа: «священная война». В этом культе были святые места — поля сражений, памятники и монументы, святые и мученики (иногда полумифические фигуры, как 28 панфиловцев), им посвящались квазихрамовые сооружения — мемориальные комплексы. При этом между эпохой великой войны и современностью пролегала пропасть. Согласно позднесоветской мифологии, Победа в 1945-м была одержана ради того, чтобы ужасы войны никогда не повторялись. Именно это оправдывало чудовищные жертвы. Война стала назидательным событием, которое должно было не повториться никогда и существовать где-то там, за горизонтом — в воспоминаниях немногих оставшихся в живых (которые делились ими с неохотой), в фильмах и художественных произведениях. Вспоминать его следовало в специально отведенных местах. Войну всеми силами отодвигали от реальности. Пример тому — конфликт в Афганистане, который, если судить по информационным сюжетам тех лет, сводился к участию солдат «ограниченного контингента» в строительстве вместе с афганским народом новой мирной жизни и восстановлении разрушенного «душманами».
В официальной повестке столкновение военных кораблей двух государств в Керченском проливе — некое досадное недоразумение. Зашли к нам в гости три судна-калеки, одно из которых вообще буксир, нарушили правила, российские пограничники их попугали. Сами понимаете, на что способна Украина, дорогие читатели и зрители, сами понимаете, на что способна наша армия. Однако даже лояльные российской власти люди реагируют на случившееся совсем по-другому: в инциденте видят повод для войны, повод для того, чтобы говорить и писать это слово.
За предыдущие четыре с половиной года скрытого силового противостояния с Украиной пропаганда заставила привыкнуть к непрямым, но очень четким указаниям на боевую память. Власти, с одной стороны, нужно было повышать рейтинг на противостоянии с западным миром (и Украиной как его проявлением), с другой — не радикализировать общество до крайности. Конфликт с соседями должен был находиться в строго установленных рамках: страдают только местные жители, кровь срочников не льется. Пятиминутка ненависти в ток-шоу на федеральном канале — вот россиянин и разрядился, а потом успокоился до новой пятиминутки. В этой игре на грани тем не менее для живости использовались слова и образы из прошлой мифологически-религиозной картины войны. Танки в 2014–2015 годах грозили направить на Киев (а то и на Вашингтон), Донбасс сравнивали со Сталинградом, украинские батальоны — с фашистскими карателями, им противостояли храбрые ополченцы. В какой-то момент эти сравнения прекратились — в центре внимания оказалась помощь Сирии, на первый взгляд оператора и журналиста государственного ТВ — легкая война. Однако реакция общества на события в Керченском проливе показала, что ничто из времени трясения именами Курска и Сталинграда не было забыто.
Постоянные намеки на географию военных подвигов, отсылки к Великой Отечественной сделали свое дело. Любое упоминание территорий, где вершились подвиги и лилась кровь, теперь наводит на мысли о войне: от нас слишком настойчиво требовали уважать эту память. В случае с Керчью и Азовским морем память уходит глубже ВОВ — это и Крымская война XIX века, и легендарные времена Суворова и Потемкина. Слова звучат, пишутся, тянут за собой образы и память о войне. Для ультрапатриотов в этом звучит предвкушение парада российских танков на Крещатике. Для критиков Кремля это столь же живая опасность, ведь не зря войну так ждут ультралоялисты? Столкновение желаний одних и опасений других создает по-настоящему опасную ситуацию. Возможную войну все уже, по сути, приняли. Никто вроде бы не удивляется, никто, кажется, не противостоит.
Теперь слово «война» не сложно произнести и написать. С мыслью «А вдруг завтра война?!» не так уж сложно уснуть. Поспим, а завтра прочтем в новостях (твиттере, фейсбуке, телеграме), чем это противостояние кончилось. Эта реакция стала главным итогом странных керченских маневров, и оптимизма она точно не внушает. Равнодушие к войне, ее обыденность — очень тревожный сигнал состояния общества. Настоящее оказалось до того безнадежным, что пять тревожных букв выглядят лучшим будущим, по крайней мере, будущим определенным, избавлением от надоевшего настоящего.
Андрей Перцев, «Сноб»