Письма Виктора Астафьева о самопожирании России, врагах отечества и отвращении к войне.
Десять лет назад вышел в свет том писем Виктора Астафьева «Нет мне ответа… Эпистолярный дневник. 1952–2001 годы». Перед выходом его в свет составитель и издатель Геннадий Сапронов дал «Новой газете» верстку книги и право первой публикации выбранных редакцией писем (№ 42, 46 за 2009-й). Выбрали много, выбрали бы все: голоса Астафьева не хватает. Он ушел в 2001-м, и та жизнь, в которой он еще был, выглядит отчетливо другой. Не только из-за внешних обстоятельств. Там был этот великий старик, что смел говорить правду не только власти, но и самому народу о нем самом, — и имел на то все основания. Таких обоснованных и твердых слов не хватает все больше. Особенно на фоне мультиков с гиперзвуковым оружием возмездия, смакования нашей отмороженности («радиоактивный пепел»), Донбасса, повсеместной Юнармии, «Сарматов», «…они все сдохнут», подтверждений подготовки к войне не только из уст генералов, но и дипломатов, и политиков.
Эти письма точно адресованы и нам сегодняшним. Мы продолжили публиковать их в 2015-м (№ 30 – 31), сегодня — очередная часть.
5 января 1967 г.
(А. Н. Макарову)
[…] Ввожу я одну для меня очень важную мысль в рассказ («Ясным ли днем». — А. Т.) о том, что Сергей Митрофанович как человек бездетный, для которого все дети — его дети, чувствует вину перед ними за то, что они снова идут служить. Хотя он верил, что та война, которую он отвоевал, была последней и его муки и увечья были последними. А еще за то, что поют они «ча-ча-ча», и еще за то, что речка грязная, леса порублены, и за неустроенность, за смуту, оставленную в ребяческих душах. Все ведь это не с неба к ним свалилось, во всем, что есть плохого, и наша вина, наша беда — это ведь только «святые», «непорочные» старперы ругают молодняк так, как будто к нам их с Марса в коробке свалили. А они ведь наши, наши!..
20 декабря 1974 г.
(В. Г. Распутину)
[…] Очень ты хорошо написал повесть («Живи и помни». — А. Т.), Валя! Очень! Я такой образцовой, такой плотной и глубоко национальной прозы давно не читал в нашей современной литературе. Да и есть ли она? Есть приближенная к этой, но то ей неприбранность мешает, то нравственная неясность позиции автора, которому и хочется, и колется что-то сказать, да «внутренний цензор» мешает. Ты написал роман (конечно же, это роман) о трагедии войны, вот именно народной войны, а то у нас все это слово понимают и принимают в смысле массовости, но смысл всего происходившего гораздо глубже. Как-то на фронте слышал, уж не помню, по какому случаю, сказанное умным человеком:
«Молокососы! — это нам, юнцам говорилось, — что вы тут хлещетесь, под пулями работаете, надеясь, что потом вас на руках носить будут, помогут вам в жизни. Ни хрена! Как всегда, победу отнимут у народа те, кто за вашими спинами скрывался, и чтоб ее отнять у вас, поперед вас и бедных баб высунутся, вас с говном смешают, сделают безликой массой, принизят ваше значение, оплюют ваш тяжкий труд на войне и в тылу...»
Примерно вот такое, в окопах, на передовой — там ведь нам свобода полная была, болтай, чего хочешь, — начальство-то, особенно надзорное, берегло свои жизни и отиралось во втором эшелоне. Это уж потом, отнимая нашу победу, повысовывалось вперед столько всякого народу, что мы оторопели: вот, оказывается, кто подвиги-то совершал — журналисты, артисты, кинохроникеры, контрразведчики, тыловики всех мастей, а генералы так прямо носом землю рыли на передовой, ну а уж комиссары, те просто только и кричали: «Коммунисты, вперед! Коммунисты, вперед!» и грудью перли на врага, а мы лишь им помогали, пушки таскали, кур воровали, картошку лопали и вшей кормили, ну, изредка стреляли. Ну, бомбили нас, убивали, ранили не по разу — экая невидаль, это совсем никому и неинтересно! У нас комиссар, замполит артиллерийской бригады на фронте брюшком обзавелся, румянец на его щеках земляничный наспел, ездил на машине, застеленной ковром, спал на простынях, кушал с отдельной кухни и ни разу — ни разу! — я его не видел на передовой, где нам курить завернуть не во что было, а уж о жратве и говорить нечего...
А как они в штабах выпячивали грудь, обнимали именем народа таких вот, как твой мужик, уставший от войны, — видимость работы, занятость свою на войне надо ж было где-то и на ком-то проявить. При переправе на плацдарм на левом берегу оставались три сотни чиновного люду, заградотряды поставили, все чего-то бегали, указывали, руководили, все в поту, глаза на лбу, а на ту сторону плыть-то и неохота. Ну, а уж о бабах и говорить нечего. Твоя Настена в их общем ряду страдальческом только тобой понята и написана. Но концовка... (Викулов читал из письма твоего на редколлегии) и в самом деле скомкана, в сравнении с остальным обстоятельным текстом.
[…] Один въедливый читатель написал мне, что да, повесть Распутна — это отдельно от всей литературы стоящая вещь, и долго ей жить, но все-таки Распутин окончил трагедию там, где у Достоевского она только начиналась... Не во всем тут можно согласиться с саратовским читателем, но что-то есть в этих словах, и в точку.
[…] А я все живу воспоминаниями о Байкале! Очень хорошие несколько дней прожито, так и стоят в глазах горы с прожильями снегов, море цветов на склонах, росплески голубых незабудок. Толстой говорил: «Пусть она, эта цивилизация, погибнет к чертовой матери, вот только музыку жалко», а мне природу. Цветы вот эти, пташек, почему-то особенно маленьких, и еще ребятишек.
В.П. Астафьев. 1998 год. Фото Анатолия Белоногова19 февраля 1980 г.
(Ю. Н. Сбитневу)
[…] Одного хочу — не дожить до следующей войны. Мне не перенести ее будет, ибо я знаю, что ждет наших детей, внуков и русский народ, точнее, остатки его, уже раздробленные, полуассимилированные, деморализованные. Кто-то дышит нашему народу в затылок, подгоняет его, подталкивает к скорейшему концу. И кто это, я понять до конца не могу, ибо он занимается самопожиранием, как будто изжил сам себя, но для великого народа слишком малый срок, чтобы заболеть белокровием. Может быть, мы и не были великими? Может, так в детстве и застряли? Стадное чувство, рабство, душевная незрелость, робость перед сильной личностью вроде бы к этому склоняют, но великая культура, небывало самобытное и величайшее искусство, созданное за короткий срок, — живое свидетельство зрелости нации.
Так что же за ветер низовой, каменный сметает нас с земли, как осеннюю листву?! Легко было бы все спереть на евреев, как это делают «защитники» нашего народа за столом цэдээл, очень легко и самоутешительно, да проходишь и этот рубеж, доходишь до самоуглубления и в себе где-то смутно ощущаешь и причины, и вину за происходящее и за будущее. Страшнее будет тем, кто ощутит это уже не смутно, а отчетливо, в ком пробудится ум, мужество судить себя и нас открыто, но будет это уже как румянец и половое возбуждение, которое происходит у чахоточных людей перед самым угасанием. Поздно будет!
17 июня 1982 г.
(В. Кондратьеву)
[…] мы воевали на пределе всего — сил, совести, и вышла наша победа нам боком через много лет. Бездарные полководцы, разучившиеся ценить самую жизнь, сорили солдатами и досорились! Россия опустела, огромная страна взялась бурьяном, и в этом бурьяне догнивают изувеченные, надсаженные войной мужики. Зато уж наши «маршАлы», как они себя называют, напротив, красуются на божнице, куда сами себя водрузили. Тут один курносый, безбородый и беспородный «маршАл», видно, из батраков, да так на уровне деревенского неграмотного батрака и оставшийся, Белобородов или кто-то ему подобный договорился по телевизору: «Герои наши солдаты, герои, переходили Истру по пояс в ледяной воде, проваливались в полыньи, тонули, а все-таки взяли город. Первая наша победа!» И ему хлопают, а его бы в рыло хлобыстнуть и сказать: «Ты, тупица набитая, хвалишься своим позором! Немцы под Москвой! Кругом леса, избы, телеграфные столбы, марево кругом, солома и много чего, а у тебя солдаты Истру переходят по пояс в ледяной воде...»
Да ведь не поймет, ибо такому нравилось гнать солдат вброд, что и на Днепре переправлялись на сподручных средствах, сотни людей утонули. Хоть один сука-командующий попробовал бы под огнем плыть на этих «сподручных средствах».
Я только теперь и понял, что сами эти разрядившиеся и с помощью генералиссимуса разжиревшие враги нашему народу и своему отечеству самые страшные еще потому, что, сытые и тупые от самодовольства, ничего не знают и знать не хотят о своем народе, и обжирали, и обжирают его со всех сторон.
Самое страшное еще в том, что они породили себе подобных тупиц и карьеристов, «ржевская битва» всегда может повториться, только формы и размеры ее сейчас будут катастрофически огромными.
Словом, сунул ты им в рыло книгу («Сашку». — А. Т.), кирпич необожженный, да ведь отвернутся, они уже и классиков не читают, они уж вон «прощай, дорогой товарищ» на могиле своих «друзей» по бумаге говорят. […]
В.П.Астафьев. Фото Анатолия Белоногова23 января 1983 г., Красноярск
(В. Я. Курбатову)
[…] Так решил я смутную-то вещь отложить и взяться за главное, ибо услышал тут мудрое изречение Курчатова, что можно всю жизнь растащить на дела второстепенные и что надо, как он, всегда заниматься только главным делом. Для него этим главным были атомная и водородная бомбы, оставленные нам на добрую память, и как мы главное дело его поборем нашим главным — не знаю, но явные сдвиги есть.
Мой неврастеничный и умненький внук Витенька спросил тут у бабы, когда, с какого возраста принимают на комбайн? Бабушка, естественно, поинтересовалась — зачем ему это? «А я не хочу никого убивать», — ответил он. Вот если человечество так проникнется, успеет проникнуться отвращением к войне, то уже в эмбриональном состоянии его будет рвать от запаха пороха, и можно будет говорить серьезно о мире и разоружении. Все, все, от мала до велика, должны напитаться отвращением к убийству, иначе ничего не выйдет и все словеса и усилия наши впустую.
24 января 1990 г., Красноярск
(Адресат не установлен)
Уважаемый тов. Струнников!
Ваше гневное и во многом справедливое письмо переслали из Верховного Совета мне. Я хотел бы переслать его в газету — еженедельник «Ветеран», если Вы не возражаете. Я попрошу его напечатать, чтобы дать укорот некоторым «героям» из «политобоза».
Везде хорошо, где нас нету — гласит русская пословица. И на фронте, и в тылу было ох как тяжко. Только на настоящем фронте, то есть на передовой, только в настоящем тылу, то есть на производстве, у станка.
В Вашем страшном городе, когда ставился там завод и станки работали под открытым небом (с каким героическим пафосом это показано в нашем «киношедевре» — «Вечный зов!»), уже в конце сорок третьего года многие люди, особенно ребятишки и женщины, не возвращались со смены. Они замерзали на пути в рабочие бараки, и весной на территории завода вытаяли десятки тысяч трупов.
Их сгребали лопатами, граблями в кузова и хоронили в общих ямах — так ставил «на крыло» нашу побитую авиацию комбинат Вашего, ныне сверхзагрязненного, смертельно больного города.
А он не самый грязный в стране. Есть грязнее, и много грязнее.
Но и на фронте, голубчик мой, Струнников-гневный, многие и очень многие из первого боя не возвращались. Раненых часто и очень часто бросали замерзать, а иные бедолаги, и до фронта не доехав, погибали. А уж паек наш, Господи! Если бы не «бабушкин аттестат», то есть если бы мы не воровали, не мародерничали, то все и позагибались бы с голодухи.
Да, нам полагалось кило хлеба на день (у немцев 600 граммов), но часто вместо хлеба выдавали два клеклых сухаря, да еще селедку к ним добавят в безводной местности. Немцам к 600 граммам давали сливочное масло, галеты, печенье, сахарин и т. д. и т. п., а нам затыкали горло этой пайкой. Анекдот фронтовой тогда родился: немцы по радио агитируют: «Рус! Иван! Переходи к нам! У нас шестьсот граммов хлеба дают!» А в ответ: «Пошел ты на хрен, у нас кило дают, и то не хватает!»
Я рядовой окопный, трижды раненый боец (пишу и работаю с одним зрячим глазом, поэтому на клетчатой бумаге), не пользуюсь подачкой — а это именно подачка — больше слов, чем харчей, хотя и прикреплен к магазину, где ублажают инвалидов войны (я инвалид 2-й группы), у меня пенсия персональная — 152 рубля. Инвалидной книжкой я воспользовался всего несколько раз — при безвыходном положении.
Так же ведут себя и мои собратья-фронтовики, а наглеют «политобозники» из армии Брежнева — Вы правы. Они и на фронте хорошо жировали.
Сам будущий вождь был большой спец по молодым бабам, да больше ему и заниматься нечем было, как щупать медсестер и околофронтовых пэ-пэ-жэ.
Нашего брата, истинных окопников, осталось мало (и я пишу Вам из больницы), конечно, не все, далеко не все они вели себя достойно в послевоенные годы, многие малодушничали, пали, не выдержав нищеты, унижений, — ведь о нас вспомнили только 20 лет спустя после войны, и коли Брежнев бросил косточку со своего обильного стола, наша рабская кровь заговорила, и мы уже готовы целовать руку благодетеля, забыв добрый совет великого русского поэта: «Избавь нас, Бог, от милостей монарших и от щедрот вельможных отведи».
Но — «не судите да не судимы будете!»
Всех чохом загребая, Вы обижаете и тех, кто вынес эту жизнь такой, какой она ему досталась, и несли свой крест мои собратья, да и несут еще стоически, пусть и рабски, но никого не объедая и не ушибая. У меня осталось семеро друзей на этой земле — в одном взводе работали, муки принимали такие, что и вспоминать о них тяжко. А унижение! А обиды! А наветы! А объедаловка! Ох-хо-хоооо! — армия-то, в принципе, не изменилась, любуйтесь на нее! Дивуйтесь! Так вот, из семи моих собратьев по окопу один лишь в большие начальники вышел. Ныне все пенсионеры, никто ни разу не сидел в тюрьме, не украл крошки хлеба у государства, не спился, не разрушил семьи.
Не надо их обижать, иначе Вас Бог обидит! А он за нас, Бог-то, раз сохранил нас в таком пекле, каким была Отечественная война. Как и во всем обществе, среди ветеранов есть и сволочи — они и на фронте были сволочами, шакалами, но достойных людей больше. […]
В.П.Астафьев. 1999 год. Фото Анатолия Белоногова18 июня 1991 г., Овсянка
(А. Ф. Гремицкой)
[…] завтра, как и всегда 19-го числа, поедем на могилу дочери. Марья Семеновна плачет, маленькая, старенькая, прижавшись к холодному черному камню плечишком, а Поля, бурная, но жалостливая душа, уговаривает ее: «Баба, не плачь, пожалуйста! Ну, не плачь!» — и сама в слезах. Марья Семеновна говорит: «Поплачу и мне вроде бы полегче». Душу они мою в клочья разрывают.
Сегодня ночью тяжкая гроза была, ливень, хряснуло чего-то на столбе, и свет погас. Надо о холодильнике думать, харч спасать, а я о ней, о дите: «Как она там, в лесу, одна, в такую страшную ночь?» Маленькие, бывало, как гроза, а грозы в Чусовом страшенные, залезут под одеяло, прижмешь их к себе, и уже ладно, уже им неопасно, и они, глядишь, спят себе посапывают, к родителю прильнув. Быть может, эти-то минуты и есть самые главные, самые светлые в нашей жизни, когда дано тебе почувствовать себя защитником своих детей.
А теперь? Где мы? Где дети? Что с ними? Что с нами? Господи, какой конец-то у двадцатого, так хорошо начинавшегося века! Ведь погибаем и сами того понять не можем, и оттого гибели не страшимся.
Витя поехал в Вологду. Так рвался! Я знаю по себе: он надеется, что все там, как прежде, и мама жива, и дом на месте, и друзья-приятели все те же. Какие горькие разочарования его ждут! И сколько их было у меня. Все сердце в ссадинах. И не защитишь, и ничем не поможешь. Только время, только годы приносят забвение и утешение. Впрочем, больше надежды на них. В прошлом году маме исполнился 91 год со дня рождения и шестьдесят лет со дня гибели, а нету забвения, все та же тоска по ней, по уже вечной матери, все то же недоумение, заменившее острую боль. Почему так? Отчего и в жизни ей не было счастья, и смерть такая мучительная в молодые годы? В назидание другим? Во избавление их от мук? Но тогда Божий перст указал не туда и не на того, материны муки не убавили мук среди людей, и смерть ее никого не образумила, добра не прибавила, ничему хорошему не научила.
Смерть ранняя, понужденная вообще, видать, никому не нужна и ничем не оправдана. И война — самое отвратительное, самое безнравственное, подлое убийство и ничего больше.
Повторись война, я нынче ни за что не пошел бы на фронт, чтобы спасать фашизм, только назад красной пуговкой, и, спасая который, мы наконец-то добились невиданного и неслыханного счастья. И за ради этого умирать? […]
11 февраля 1993 г., Красноярск
(В. Я. Курбатову)
[…] Всю-то зиму-зимскую я проработал, оттого и не писал тебе. Делал черновик второй очень трудной книги, более объемистой и страшной по сравнению с первой. Хотел избежать лишних смертей и крови, но от памяти и правды не уйдешь — сплошная кровь, сплошные смерти и отчаянье аж захлестывают бумагу и переливаются за край ее. Когда-то красавец Симонов, умевший угождать советскому читателю, устами своих героев сказал — немец: «Мы все-таки научили вас воевать», а русский: «А мы вас отучим!» — так вот моя доля отучивать не немцев, а наших соотечественников от этой страшной привычки по любому поводу проливать кровь, желать отомстить, лезть со своим уставом на Кавказ, ходить в освободительные походы.
Литература про «голубых лейтенантов» и не менее голубеньких солдат, романтизировавшая войну, была безнравственна, если не сказать круче. Надо и от ее пагубных последствий отучивать русских людей, прежде всего этих восторженных учителок наших, плебейскую полуинтеллигенцию, размазывающую розовые слезы и сладкие сопли по щекам от умиления, так бы вот и ринулись она или он в тот блиндажик, где такая преданность, такая самоотверженная любовь и дружба царят...
Носом, как котят слепых, надо тыкать в нагаженное место, в кровь, в гной, в слезы — иначе ничего от нашего брата не добьешься. Память у россиян так коротка, сознанье так куце, что они снова готовы бороться с врагами, прежде всего внутренними. […]
Алексей Тарасов, «Новая газета»